Цивилизационные паттерны и исторические процессы

Издательство «Новое литературное обозрение» представляет книгу Йохана Арнасона «Цивилизационные паттерны и исторические процессы» (перевод Александра Степанова, Михаила Масловского, Дмитрия Карасёва, Юлии Прозоровой).

Йохан Арнасон (р. 1940) — ведущий теоретик современной исторической социологии и один из основоположников цивилизационного анализа как социологической парадигмы. Находясь в продуктивном диалоге со Ш. Эйзенштадтом, разработавшим концепцию множественных модерностей, Арнасон развивает так называемый реляционный подход к исследованию цивилизаций. Одна из ключевых его особенностей — акцент на способности цивилизаций к взаимному обучению и заимствованию тех или иных культурных черт. При этом процесс развития цивилизации, по мнению автора, не всегда ограничен предсказуемым сценарием — его направление может изменяться под влиянием креативности социального действия и случайных событий. Характеризуя взаимоотношения различных цивилизаций с Западом, исследователь выделяет взаимодействие традиций, разнообразных путей модернизации и альтернативных форм модерности. Анализируя эволюцию российского общества, он показывает, как складывалась установка на «отрицание западной модерности с претензиями на то, чтобы превзойти ее». В представленный сборник работ Арнасона входят тексты, в которых он, с одной стороны, описывает основные положения своей теории, а с другой — демонстрирует возможности ее применения, в частности, исследуя советскую модель. Эти труды значимы не только для осмысления исторических изменений в домодерных и модерных цивилизациях, но и для понимания социальных трансформаций в сегодняшнем мире.

Предлагаем прочитать фрагмент книги.

 

Китайские метаморфозы советской модели

В настоящее время принято считать, что коммунистический Китай развивался по собственной траектории, которая была весьма далекой от советской модели. Во время восходящего этапа маоизма этот процесс рассматривался многими наблюдателями в качестве «китаизации» марксизма, под которой понимали теоретическую или идеологическую реинтерпретацию, приписываемую Мао Цзэдуну, а также последующую и более постепенную практическую адаптацию советской модели к китайским условиям. Дальнейшие события сделали такой взгляд менее убедительным, но очевидной альтернативы этой интерпретации так и не возникло. Я попытаюсь продемонстрировать, что советско-китайское переплетение было слишком сложным и слишком конфликтным, чтобы объяснять его просто в терминах адаптации. Некоторые ключевые китайские инновации базируются на трендах и потенциале, внутренне присущих советской модели, и используют их более экстремальным образом; эти трансформации внешней парадигмы были различным образом дополнены и испытали на себе воздействие исконных китайских традиций, но в то же самое время они вскрывали напряжение между внешним и внутренним компонентами китайского коммунистического проекта, иногда с разрушительными последствиями; результирующий кризис спровоцировал ответы, которые привели к более или менее значимой рационализации сдвигов и в конечном счете — к посткоммунистическому пути, который существенно отличается от российского. Чтобы точнее определить общий паттерн, мы можем позаимствовать формулировку, которую французский синолог Ив Шеврие[1] использовал для описания китайского коммунистического движения на этапе его формирования: он рассматривал его в качестве «смерти и преображения» советской модели. О последующей смерти и преображении представляется уместным говорить в том смысле, что кризис, вызванный самодестабилизирующейся динамикой советской модели, в китайском контексте перемежался с проектами, которые отклонялись от предшествующих советских проектов, но полагались на них в своих базовых ориентациях. Нижеследующий аргумент будет сфокусирован на некоторых успехах этой траектории, он во многом полагается на работу Шеврие, но его экстраполяция на 1920-е годы будет пересмотрена и расширена за пределы ее изначального контекста, а также контекстуально дополнена. Предварительное заключение, однако, будет связано с его рефлексией о выходе Китая из коммунизма.

Взлеты и падения китайского коммунизма до и после победы 1949 года были выражены ярче, чем в других сравнимых кейсах. После двух крупных провалов (сокрушения городского ядра в 1927 году и провала первых попыток выстроить центры власти в сельских областях) коммунистическое движение вошло в фазу реконсолидации и роста в результате глобального конфликта, который изменил баланс сил в Восточной Азии. За первым этапом правления коммунистов, который рассматривался современниками как многообещающее новое начинание в деле модернизации и догоняющего развития (в том числе потому, что политика коммунистов достигла необычайно широкого уровня поддержки), последовала катастрофически несбалансированная попытка форсировать этот прогресс.

«Большой скачок» принес с собой массовые жертвы, раскол в руководстве партии, а также серьезно повредил отношениям между режимом и обществом. Попытка восстановить баланс вернула Китай обратно, ближе к мейнстримной версии советской модели, но со специфическими и значимыми перегибами, причем происходило это в контексте всё более открытого конфликта с советским центром и коммунистическим блоком. Конец этой незаконченной попытке восстановления был положен контрнаступлением внутри центра власти. Стратеги «Культурной революции» наверняка чему-то научились на опыте их первой попытки («Большого скачка»), но, хотя на этот раз смертей было меньше, разрушительное воздействие на институциональные и идеологические основы режима было бóльшим. Возвращение к более когерентной стратегии развития конца 1970-х годов было, таким образом, призвано принести соответствующую радикальную переориентацию. Меры 1970-х годов, принятые для того, чтобы вновь запустить модернизационный проект, привели к ограниченной, но набирающей обороты реконструкции советской модели. Другими словами, переориентация была началом трансформации и выхода из коммунизма, который был более постепенным, но всё еще находился на стадии, когда более острый кризис нельзя было исключать.

Этот паттерн кризисов, эксцессов и насильственных сдвигов предполагает, что в случае Китая мы имеем дело с особенно взрывной смесью исторических сил. Более пристальный взгляд на специфическую динамику советско-китайского переплетения может помочь прояснить хотя бы некоторые из сложных вопросов истории.

Китай, Россия и Запад

В XIX веке столкновение с интервенционистскими западными державами создало новую систему отсылок в китайской политической мысли и воображении. Историки позднеимперского и раннереспубликанского реформизма подчеркивают контраст между двумя видениями, которые оформились около 1900-х годов: проекты нового универсального гармоничного или либерального порядка соперничали с идеями прогресса путем интеллектуальной борьбы за выживание и власть. Можно проследить связи обеих систем с китайскими традициями: первые опираются на космологию, а также утопические темы (которые звучат наиболее отчетливо в работах Кан Ювэя), в то время как последние очевидным образом связаны с не так явно артикулированной легалистской ветвью имперской идеологии. В то же время обе системы мысли отражали ответы на новые международные условия, а также растущую восприимчивость к западным интеллектуальным течениям (социалистическим и анархистским идеям в первом случае и социал-дарвинизму во втором). Различающиеся направления не исключали взаимного влияния. Более того, появление на горизонте Японии в качестве региональной модели самоусиливающейся вестернизации оказало существенное воздействие на эту дискуссию: японский пример с очевидностью больше соответствовал урокам социал-дарвинизма, но также мог рассматриваться как доказательство того, что вестернизационные реформы не должны оканчиваться простым заимствованием техник власти. Таким образом, этот пример служил поддержкой стратегии реформ, которая могла включать некоторые элементы утопического видения.

Поздняя Российская империя выступала [для Китая] более маргинальной частью глобальной картины. Хотя история дипломатических контактов Китайской империи с Россией обширнее, чем с основными западными державами, это не привело к какому-либо устойчивому интересу со стороны Китая к опыту или достижениям России. Во время последних десятилетий упадка династии Цин российский пример имперской модернизации сверху (начиная с Петровской революции и далее) был показателен в том, что касалось поиска реформистских стратегий, однако этот этап китайского кризиса, растянувшегося на целое столетие (с 1840-го по 1949 год), оказался слишком коротким, а его контекст — слишком отличным от российского, чтобы развивать какие-либо более тесные связи. С другой стороны, российская революционная традиция стала источником вдохновения для китайских активистов в конце XIX — начале XX века. Но, как показали историки, эта связь с Россией осталась исключительно символической: ни внутренние противоречия российского народничества, ни возвышение марксизма на рубеже веков не отложились в рефлексии китайских интеллектуалов до Первой мировой войны. Тем не менее можно утверждать, что наблюдения за Россией всё же оказали некоторое влияние на трансформации китайской политической культуры в конце имперской эпохи. Согласно Шеврие, «широкий анархо-популистский утопизм возник в ходе двух первых десятилетий ХХ века без какого-либо особого иностранного теоретического влияния»[2]; это интеллектуальное течение в большей мере опиралось на традиционные источники и отражало широкое восприятие кризиса без четкого выделения социальных сил. Но представляется, что это осознание (каким бы поверхностным оно ни было) народнического вызова Российской империи усиливало самобытный китайский тренд. Более того, китайские наблюдатели могли лучше самих участников разглядеть события 1905 года как успех революционного движения (результатом стало установление полуконституционного режима), а различие между популистскими и либеральными стратегиями выглядело менее фундаментальным. Совокупное воздействие событий 1905-го и 1917 годов облегчили конструирование и увековечение образа коллапса династии Цин в 1911 году как революции, хотя, как утверждают многие историки, его лучше понимать в качестве финального эпизода затянувшегося процесса распада.

Распространение марксистских идей и первые шаги движения китайских коммунистов следует поместить в этот контекст. После минимальных предшествующих контактов победа большевизма в 1917 году помогла проторить дорогу марксизму в Китае. Это не означает, вопреки заявлениям официальной партийной историографии, что марксизм пришел в Китай как полноценный марксизм-ленинизм и непосредственно трансформировался в коммунистическую организацию. Историки продемонстрировали, насколько сложным был переход от идеологических инноваций к партийному строительству[3]. Растущее влияние марксизма — в тесной связи с Движением 4 мая, которое началось в 1919 году, плачевными результатами Первой мировой войны в Восточной Азии и русской революцией — было обусловлено новым сочетанием внутренних и внешних факторов. В результате революционного разрушения и восстановления имперской державы роль России в мире претерпела множество трансформаций в глазах китайцев. Большевистское государство с очевидностью стало для них союзником и потенциальной моделью политики догоняющего развития; в обоих этих аспектах оно повлияло как на китайских националистов, так и на коммунистов, хотя в первом случае сходства были куда более неуловимыми. В качестве воплощающей революционный универсализм советская модель могла претендовать на то, что представляет собой более развитую версию обещаний, которые прежде несли с собой проекты вестернизации. В то же время она заменяла собой и замещала японский пример в тот самый момент, когда империалистические устремления Японии в Китае стали бросать тень на ее передовые достижения. И последнее: марксистское видение современного мира, как представляется, открыло путь к преодолению указанного выше конфликта между утопическим универсализмом и воинствующим партикуляризмом: для глобальных проблем есть универсальное решение, но его можно реализовать только в ходе бескомпромиссной борьбы между историческими силами, и хотя противники были определены в социальных терминах, их идентичности были достаточно эластичными, чтобы было возможно последующее их приспособление для специфических китайских нужд. Классовые перспективы доказали свою адаптивность к популистским и националистическим потребностям.


[1] Chevrier Y. Utopian Marxism: «Populist Strains» and Conceptual Growth in Early Chinese Communism, 1920–1922 // Yu-ming Shaw (Ed.) Reform and Revolution in Twentieth-Century China. Taipei: Institute of International Relations, 1987. P. 32–113.

[2] Chevrier Y. Op. cit. P. 48.

[3] Dirlik A. The Origins of Chinese Communism. Oxford: Oxford University Press, 1989.

Источник: polit.ru