Грамматические вольности современной поэзии

Издательство «Новое литературное обозрение» представляет книгу профессора Санкт-Петербургского государственного университета Людмилы Зубовой «Грамматические вольности современной поэзии».

Современная поэзия, ориентированная на свободу языковых экспериментов, часто отступает от нормативных установок. В наше время поэзия с ее активизированной филологичностью — это своеобразная лингвистическая лаборатория: исследование языка в ней не менее продуктивно, чем научное. В книге филолога Людмилы Зубовой рассматриваются грамматическая образность и познавательный потенциал грамматики в русской поэзии второй половины ХХ — начала XXI века, анализируются грамматические аномалии, в которых отражаются динамические свойства языковой системы и тенденции ее развития. Среди анализируемых авторов — Алексей Цветков, Виктор Кривулин, Елена Шварц, Владимир Гандельсман, Владимир Кучерявкин, Александр Левин, Владимир Строчков, Виталий Кальпиди, Андрей Поляков, Мария Степанова, Давид Паташинский, Полина Барскова, Линор Горалик, Гали-Дана Зингер, Игорь Булатовский, Надя Делаланд, Евгений Клюев и многие другие (всего 242 поэта).

Предлагаем прочитать фрагмент из главы «Категория одушевленности и объектный генитив».

 

Ненормативная одушевленность

Нарушения нормы, связанные с категорией одушевленности, чаще всего отражают противоречия между лексическим значением слова и его нормативной грамматической формой, свойственные современному русскому языку. Самым типичным примером такого конфликта между лексикой и грамматикой является отнесение слова покойник к разряду одушевленных существительных, а слова труп — к разряду неодушевленных.

А если норма предписывает употреблять слово покойник как грамматически одушевленное, то и контекстуальный синоним этого слова способен приобретать ту же морфологическую характеристику:

Я зашел, уснул, остался слушать,
Мол: на фронте! Тоже захотел?
Как израненная кровью пушка,
Где профессор резал потных тел.
(Владимир Кучерявкин «Процедуры»)

Это же свойство распространяется в следующем тексте на слово труп:

Он труп, но не покойник,
Он труп, но не мертвец
<…>
Скажи, что ради внуков
За истиной ходил,
Певцом был сладких звуков,
Был правды громкий рупор,
Скажи, что видел трупов,
Был сам из них один.
(Владимир Уфлянд «Баллада и плач об окоченелом трупе»)

Здесь сдвиг от неодушевленности к одушевленности поддерживается строкой (или порождает строку) Был сам из них один.

Следующий пример показывает, что и слово скелет, метонимически обозначающее умершего, способно употребляться как одушевленное:

Папа-шахтёр опускает дочурку в забой.
— Не страшно, девочка? Не очень темно без света?
На деревянном подносе, думает девочка, глядя перед собой,
на самое дно, где можно встретить любого скелета.
(Людмила Херсонская «В забой»)

В этом контексте грамматическая аномалия поддерживается глаголом встретить, отражающим, вместе с формой скелета, страх девочки в изображаемой ситуации: архетипическое опасение того, что покойник может ожить и причинить зло.

Если в нормативном языке слово жертва применительно к живому существу употребляется как неодушевленное, то в следующих строчках эта закономерность нарушается, чем подчеркивается драматизм ситуации:

Мне поспешествуй оплаченным возвратить за страхи чек
Барбосу с небес — на него молятся перс и грек,

и татарин, и немец ему на съеденье кидают жертв
между двух берез всяк привязан ни жив, ни мертв.
(Дмитрий Голынко-Вольфсон «Колыбельная Кузьмину»)

Вероятно, нормативная неодушевленность слова жертва объясняется тем, что оно обозначает символ в большей степени, чем конкретный объект. Может быть, по той же причине употребление слова тотем у Бориса Херсонского как одушевленного тоже является отклонением от нормы:

Пытался сдержать, потом пытался бежать, затем
метался в доступных пределах. Он был тотем
нашего роду-племени, зверь, от которого мы
вышли на Божий свет из подколодной тьмы.
Тотема нельзя убивать, разве что раз в году.
Его приносят в жертву со словами: до встречи в аду!
Его изжарят, разделят мясо и скопом съедят на обед,
и каждый захочет съесть больше, чем съел сосед.
(Борис Херсонский «Пытался сдержать, потом пытался бежать, затем…»)

В стихотворении Светы Литвак одушевленным представлено слово личинки:

один цветок средь ядовитых плевел
хранит нектар, отравой напоён
его гнетёт могучий свежий ветер
сырой землёй он к небу наклонён
<…>
он весь пунцов от сладострастной муки
щекочут муравьи, грызут жуки
в его корнях кладут личинок мухи
и оплетают листья пауки.
(Света Литвак «один цветок средь ядовитых плевел…»)

Возможно, это мотивировано биологически близкой предметной отнесенностью слов личинки и мухи: в изображенной картине мира личинки — живые существа для мух.

Форму, одушевляющую существительное, можно наблюдать при употреблении собирательных гиперонимов, если одушевленность нормативно свойственна конкретным гипонимам:

Давай-ка какую простуду
Напустим на общего люда
Пускай они все заболеют
А после мы всех их спасем
И будут они благодарны
И будут живые притом.
(Дмитрий Александрович Пригов «Давай-ка какую простуду…»)

От вещи к вещи, от огня к огню
возможен переход сквозь темноту,
но путь до выключателя опасен.
Предметы превращаются в существ,
невидимое днём безвидно ночью,
их контуры — всесильное молчанье,
присутствие, прямой безглазый взгляд.
(Екатерина Боярских «Вторжение»)

В следующем тексте можно видеть, что если колебания нормы касаются имен существительных, обозначающих кукол, то возможна и форма игрушек в винительном падеже, отражающая ситуативное для игры представление об игрушках как о живых существах:

В молодой интеллигентной семье катастрофа:
Ребенок, придя из храма, играет в Литургию.
Девочке четыре года.
Повязав на плечики полотенце,
Посадив в кружок игрушек,
Кукольную посудку ввысь вздымает,
Сведя брови и голос возвысив.
(Сергей Круглов «Новоначалие»)

В этом случае гиперонимом игрушки не просто заменяется гипоним куклы: игрушками могут быть фигурки зверей, животных, птиц, а также и не антропоморфные и не зооморфные изделия или даже любые предметы, которые используются в игре.

При сравнении грамматически одушевляются даже такие средства игры, как письменные знаки:

Коль скоро лег на свой диван —
То и гляжу в журнал, как бы в окно с решеткой,
Где побежали врассыпную крысы —
Словно играют в букв и запятых.
(Владимир Кучерявкин «Коль скоро лёг на свой диван…»)

Одушевлению способствует и сравнение человека (в следующем контексте — метонимически представленного только взглядом) с нарисованным изображением человека:

По коридору шел задумчиво сосед.
Летела кепка в волнах теплого заката.
И взора длинный огненосный ряд
Похож был на заборного плаката.
(Владимир Кучерявкин «По коридору шел задумчиво сосед…»)

В поэтических текстах одушевленными предстают движущиеся предметы:

Господи! — помоги нам
Родину «Ё» и тюрем
На виноградье умном
Засимовых Соловков
Избыть, как в противочумном
Бараке забыли терем
Добрыне-былинным гимном
Приветствовать облаков.
(Слава Лён «Послание к лету — в Лету»)

Возможно, что в этом случае на грамматический сдвиг повлияло и то, что внешний вид облаков принято сравнивать с очертаниями живых существ.

Способность к самостоятельному передвижению издавна признавалась одним из характерных признаков живого. Как указывал Аристотель, «начало движения возникает в нас от нас самих, даже если извне нас ничего не привело в движение. Подобного этому мы не видим в [телах] неодушевленных, но их всегда приводит в движение что-нибудь внешнее, а живое существо, как мы говорим, само себя движет (Нарушевич 2002: 77).

Но и несамостоятельное (каузированное) движение, подверженность какому-либо воздействию способствует поэтическому одушевлению — не только предметных, но и непредметных существительных:

Как спалось у Тамары в подсобке,
Где гоняли дурного кина.
Да еще — про манчжурские сопки
Незабвенная песня одна.
(Мария Степанова «Жена»)

Вот я снова за столом:
Чай пью, газет терзаю.
Остальные что-то спят,
Только ноздри шевелятся.
(Владимир Кучерявкин «Вот я снова за столом…»)

— А сами-то кто, Тугда и Гда?
— Наречия хронотопа.
— А ты-то отколь, Тыгыдымский Конь?
— Из давнего допотопа.

А неча было коверкать и кувыркать языка, как теста!
Кумекай теперь, откуда и как прискакак и имеем место.
(Яна Токарева «Книксен Маше Степановой»)

Движение предмета (или его предназначенность для движения) как основание для художественного олицетворения в полной мере представлена в следующем стихотворении:

Широка страна родная,
есть в ней город Федосея,
в нём есть угол заповедный,
где дорожное железо
разветвлённое лежит.
Там идёт весёлый дизель,
механический любовник,
он кричит предельным басом,
трандычит железным мясом,
он ужасен и прекрасен
и от мощности дрожит.

Он идёт по переулкам,
отдалённым перегонам,
тупикам и закоулкам
собирать своих вагонов,
красных, чёрных и зелёных.
А печальные вагоны,
безголовые бараны,
а ещё точнее, овцы,
щиплют траву по газонам,
дуют воду из-под крана,
тёплым пузовом дымятся,
обрамляет их природа,
окружает их среда.

Их вытаскивает дизель,
механический любовник,
из бузинного прикрытья,
любит их с ужасной силой
и влечёт по белу свету,
по родной стране советской,
груз возить разнообразный
день туда, а день сюда.

И бегут они семейно,
под ногами рельсы гнутся,
и осмысленную пользу
производят между тем.
Так свершается в природе
и, конкретно, в Федосее,
сочетание различных
механизмов и систем.
(Александр Левин «Послание из города Федосеи по вопросу о некоторых экологических системах»)

Очевидно и олицетворение в таком тексте Левина:

Опишу ли, как автобус
дразнит нервного такого,
неуклюжего такого
и рогатого такого,
обгоняя чистоплюя

и фук-фук ему, шаля?
Опишу ли, как не любит
задаваку и трамвая
,
что по рельсам, как на лыжах,
посреди дороги чешет?
(Александр Левин «Опишу ли…»)

Союз и, объединяющий формы задаваку и трамвая, требует восприятия формы трамвая как формы винительного падежа одушевленного существительного, а предикат не любит, предваряющий называние объектов, препятствует бесспорному одушевлению. При этом вся лексика фрагмента является олицетворяющей, и в строчках дразнит нервного такого, / неуклюжего такого / и рогатого такого прилагательные, находящиеся на значительной дистанции от определяемого слова трамвая, стоят явно в винительном падеже (им управляет глагол дразнит). Очевиден винительный падеж и в сочетании обгоняя чистоплюя.

В этом случае дополнительным фактором многоаспектного олицетворения является игровая интертекстуальность — ср.: Так идет веселый Дидель / С палкой, птицей и котомкой / Через Гарц, поросший лесом, / Вдоль по рейнским берегам (Эдуард Багрицкий «Птицелов»).

Одушевление транспорта (лексическое и грамматическое) развернуто представлено у Елены Ванеян:

Трамваи родимые!
Я скучала —
Рельсы ж были разобраны,
Асфальт крошился,
Кирпичная песенка рассыпалась…
Лена плакала, просыпалась,
Ловила маршруток пугливых,
А тосковала по инвазивному ви-и-иду,
Хотя не подавала виду!
(Здесь я тискаю трамвай за щёчки)
Трамвай мой — Брунечка, рожки — панцирь!
Неси за справочкой в психдиспансырь
Меня, любимую твою тётю,
Не состоящую на учёте!
И номер 8 на твоей спинке!
(Елена Ванеян «Трамваи родимые!…»)

Ненормативная грамматическая одушевленность может быть спровоцирована лексической омонимией одушевленных существительных с неодушевленными:

После лампочка летела,
вся прозрачная такая,
чтоб найти себе патрона
что-нибудь на сорок вольт.
(Александр Левин «Инсектарий»)

немного отойдешь от быта
забудешь раз другой и третий
о спорте и кулинарии
и видишь только пастернака
как он стоит на огороде
а сорняков полно на грядке
неровен час загубят овощь
зато не зарастет тропинка
(Ольга Титова «По мне давно психушка плачет…»)

Последний пример примечателен и тем, что форма пастернака является точкой пересечения быта с культурой, как и строчка зато не зарастет тропинка, отсылающая к знаменитой строке Пушкина К нему не зарастет народная тропа из стихотворения «Памятник».

Источник: polit.ru